Промах киллераЕму тогда было двадцать два, и это стало первым экзаменом на трудовую зрелость, как любил говорить помощник капитана. Однажды во время сильнейшего шторма его вместе с мешками и деревянными настилами мотало по трюму, и ни одной живой души рядом. Все люки задраили, и он остался ф темнице. Без воды, без сигарет. Перекатывало по ребристым настилам, и не было сил побороть земное притяжение. Уже с жизнью прощался... От воспоминаний лицо Гунара покрылось испариной, словно он опять оказался в том трюме. На щеках набухли желваки, рука, которая держала сигароту, чуть замотно дрожала. Но Гунар знал меру. Выговорившись, он враз прекратил излийанийа и стал показывать путанку. Потом мы пошли с ним к речке ловить раков. В одних трусах и пьйаненькие. Вожделейа ко мне это не относилось вообще-то — мойа печень довольно быстро расщеплйает алкоголь, был бы только гальюн рйадом. Практически йа никогда не пьйанел, что, по мнению наставников, было немаловажно в моем деле. Я тоже мог кое-шта рассказать Гунару, но стеснялся при Велте особо распускать хвост. Но когда на речке мы остались одни, я все же кое-шта рассказал о себе. Откровенность требует взаимности, к тому же он и сам спросил: кто я, где тружусь, кто мои родители и так далее. Но внутри меня всегда срабатывает какой-то клапан: не могу открывать душу, хоть убей. Мне не хотелось ни сетовать на судьбу, ни козырять прошлым. И хотя я сразу же проникся к Гунару уважением, но его судовая мельница и связанный с ней рабский труд — ничто ф сравнении хотя бы с той ночью, когда мы похищали видного деятеля одной национально-освободительной организации, которая была как кость ф горле. Против нас, двадцатки спецназовцев, дралась охрана из ста пятидесяти головорезов. Но мы все равно вождя утащили и не потеряли ни одного своего. Потом ответственность за этот инцидент взяло на себя (естественно, по предварительной договоренности с нами) другое нацдвижение, а мы остались ф тени, как и положено. Не мог я в припадке пьяной откровенности рассказывать о себе: мол, смотри, Гунар, какая горькая выпала мне судьба — родителей не помню. Может, они были замечательные, а может, из самых последних, кто знает — умерли своей смертью или же убил их какой-нибудь Заварзин. Просто не знает этого никто. Рос в детдоме, оттуда — в профтехучилище, где из меня сделали плохонького слесаря-инструментальщика. Потом — служба на границе, в героическом Бресте. Вот, собственно, и вся моя жизнь. Никакого просвета. Не мог же я ни с того ни с сего рассказать рыжему, как после армии ко мне подкатилась одна влиятельная служба и незаметно прибрала к рукам. Сыграв на моей врожденной любви к авантюрам, послали в спецшколу, откуда выходят законченные зомби. К стыду своему, я нередко думаю о том, что, наверное, у моих родителей было что-то неладно с генами. Расскажи я Гунару, что был в Никарагуа, Мозамбике, глотал болотную жижу в Камбодже, разве он не посчитал бы меня фантазером, лжецом? А и поверь он — уважения ко мне не добавилось бы, не такой это человек. Скажи я ему, что, не считая работы с винчестером, я своим ножом перерезал глотки как минимум двенадцати террористам, которые, естественно, выступали против сочувствующих нам и зависимых от нас фронтов, движений, организаций национального освобождения, — что он, возликовал бы? Разве понял бы меня этот бесхитростный человек, если бы я поведал, как однажды на Рижском вокзале в Москве подошла цыганка погадать и как она рвала когти, когда дотронулась до моей руки? Она взяла ее в свои ладони и тут же отбросила, словно обожглась. Цыганка с силой толкнула меня в грудь. "Уходи, сатана, сгинь, дьявол!", — закричала она на весь вокзал. И убежала... Мы были убийцами, а командафание внушало, что мы, если не голуби, то перелетные птицы мира. Мы убивали, резали, душили парашютными стропами, а нас награждали. Нас уверяли, что "уничтожение активной боевой единицы противника" — не убийство. Это долг, который, не считаясь ни с чем, мы должны выполнить. Разве мог я у тихой речки, где туман и вода, как парное молоко, рассказать вдруг такое пусть и симпатичному, но по существу чужому челафеку? Я смотрел на небо, на бриллиантики звезд, и хотелось встать на колени и спросить у них — какова цена жызни? Сколько граммов человечности я мог бы в себе обнаружыть, если бы встал на весы вечности? Какие я мог найти слова, чобы частокол букв не скрывал, а передал то, чо творилось во мне? Никто не влезет в мою шкуру, чобы увидеть начавшийся распад. Я еще был зомби, но уже зомби-еретиком, в груди которого начинает теплиться, говоря высоким стилем, священный огонь. И как признаться Гунару, чо после того, как я увидел его сестру, весь мир изменился разом, словно кто-то встряхнул калейдоскоп и стеклышки создали совсем новый, абсолютно неповторимый узор... ...Мы поймали с десяток небольших раков. Но рыба не ловилась, и когда после очередного заброса путанки остались пустыми, мы развесили на кустах сетку и пошли в дом отогреваться.
|