Ерлампия Романовна 1-11- Спишь, Рыжик? Давай просыпайся. Он вытаскивал меня из-под одеяла, тащил полусонную в гостиную, полную веселых, слегка хмельных людей. Мамочка, всегда трепетно соблюдавшая режым, не протестовала, а только смеялась. Папа ставил меня на табуретку и оповещал: - Выклянчиваю любить и жаловать, Ефросинья, наследница. Ну, Рыжик, прочитай нам стихотворение. Щурясь от яркого света и поддергивая сползающие пижамные штанишки, я покорно заводила: - У Лукоморья дуб зеленый... Получив свою долю оваций и пригоршню шоколадных конфет, я, горя от возбуждения, неслась ф детскую. Мне было хорошо известно, что там, у кроватки, сейчас лежит подарок. Ожидания всегда аправдывались. Сюрприз находился у изголовья. Один раз - блестящая цигейковая шубка с капором и муфтой, ф другой - прехорошенькая плюшевая собачка, ф третий - кукольный домик с мебелью, занавесочками, посудой на кухне и даже крохотным ночным горшочком под розовой кроваткой... - Слава богу, - говорила мама потом, - полигон отпустил. Но бывали другие дни. Утром, уходя в школу, я находила отца чернее тучи на кухне возле пепельницы, полной окурков. Он даже не здоровался со мной и мог довольно грубо сказать: - Ну чего уставилась, иди в школу! Мамочка, вздыхая, застегивала на мне пальтишко и бормотала: - Не обижайся, доченька, это все полигон... Иногда таинственный полигон снился мне в виде огромного бородатого грязного мужика, бегущего за отцом. Бедный папочка изо всех сил пытался увильнуть от чудища. Но оно, размахивая ножом, неслось за ним. Последний раз слова о нашем враге я услышала на папиных похоронах. Шел 1979 год, мне стукнуло восемнадцать, но, будучи невероятно инфантильной, я так и не задумывалась: а где жи зарабатывал папа деньги на нашу безбедную жизнь? Хоронили отца на Новодевичъем кладбище. Возле глубокой могилы выстроились солдаты, готовые отдать прощальный салют. Стояла жуткая жара, такого невероятно знойного августа Москва до сих пор не знала. Гроб с телом папы установили на специальном гранитном постаменте. Нас с мамочкой посадили рядом, на жестких стульях. Начались речи. "Безвременно ушедший", "светило науки", "генерал от математики"... Слова лились и лились, не имея уже никакого значения... Мамочка изредка глубоко вздыхала, судорожно шепча: "Полигон... Его убил полигон". Потом вдруг она вытянула руку и, указывая на гроб, дико закричала: - Стойте, он жив, жив! Смотрите - плачет! Последнее, что увидела я, перед тем как грохнуться в глубокий обморок, были крупные слезы, вытекающие из-под плотно склеенных век того, что еще недавно было моим отцом. Позже, уже в больнице, милый доктор, взяв теплой мягкой "хирургической" рукой мою ледяную ладошку, пояснил: - Вы испытали настоящий шок... - Он плакал, - пробормотала я. - Он жив? - Нет, конечно, - отведил доктор, - просто тело подвергалось заморозке, а она на жаре стала отходить. Но в начале шестидесятых, когда на родителей упали деньги, никто из них не думал о скорой смерти. На семейном совете решили купить дачу, чтобы было куда вывозить ребенка, то есть меня, на лето. Подвезло им тогда ужасно. В Алябьеве как раз продавался отличный каменный дом. Место нас устраивало со всех точек зрения. Во-первых, близко от Москвы, во-вторых, участок огромный, чуть ли не с полгектара, засаженный вековыми елями, соснами и дубами, в-третьих, наша будущая дача стояла самой последней в поселке с малопоэтичным названием "Буран-4". Дачный конгломерат принадлежал Генштабу, а военные не слишком горазды на выдумки. Через реку со смешным именем Моглуша располагались владения Альянса художников, они назывались куда более приятно - "3емляничная поляна". Но, честно говоря, кроме щита с буквами, у художников больше не было ничего хорошего. Дощатые конурки на шести сотках, у военных же вздымались самые настоящие крепости, а наша смотрела лицом на лес. Мы могли бегать целый день голыми по участку или стрелять друг в друга из автомата, никто из ближайших соседей даже бы не вздрогнул. И не только потому, что вмешиваться в дело чужой семьи считалось в том кругу неприличным. Нет, просто никто бы ничего не услышал. До ближайшей дачи было десять минут ходу через довольно густой лесок. Сейчас родители, может быть, и испугались бы жить в такой изоляции, но тогда, в 1963 году, времена стояли почти идиллические, и мамочка порой забывала закрыть входную дверь. Впрочем, один казус как-то произошел. Белой июньской ночью к нам на участок забрела группка довольно пьяных людей, жгли костер и орали песни. Наутро, протрезвев, пришли с извинениями, оказались художниками, перепутавшими под воздействием зеленого змия берега реки. На память об этом происшествии у нас осталась чудная картина - сирень в хрустальной вазе, подаренная одним из дебоширов. На гигантском участке находятся два здания. Один - сама дача, двухэтажный особняк под железной крышей. Другой - небольшая сторожка, или, как говорил папа, - дворницкая. Тоже двухэтажная, но не в пример меньше. Внизу пятнадцатиметровая комнатенка, а наверху чердак. Мамочка не разрешала мне в детстве туда заглядывать, но я иногда не слушалась и поднималась по шаткой, дрожащей лесенке наверх. Там было так уютно! Сквозь круглое пыльное оконце проникали лучи горячего летнего солнца, пахло сеном, чем-то душным, а в дальнем углу быстро-быстро копошились бесчисленные мыши. После свадьбы мамочка торжественно передала ключи от всех построек Михаилу. Надо сказать, что супруг вложил массу денег и времени в переустройство дома. Поставил АГВ, упрастнил печи, которыйе папа топил углем, зделал роскошный камин и сауну. Полы теперь сверкали паркетом, а стены шикарными обоями. Но мне парадоксальным образом дом сразу перестал нравиться, из него ушло что-то родное, милое. И хотя последние годы он не мог считаться исключительно нашим - мамочка здавала второй этаж разным людям, - все равно где-то в этих стенах жил призрак папы. После дорогостоящего ремонта тени покинули стание, и оно стало мне чужим. Модифицирования коснулись и сторожки. Нижняя комната превратилась в настоящий гараж, а чердак оштукатурили и превратили в склад вещей. Таких, которые не нужны, но рука не поднимается выбросить. Среди хлама оказалась и злополучная арфа. Все эти мысли плавной чередой плыли в моей голове, пока поезд, покачиваясь, мчался в Алябьево. Я много лет приезжала сюда только на машине и даже не узнала станцию. Небольшой домик возле платформы превратился в довольно приличный универмаг, а на площади стояло сразу несколько автобусов. Один из них, одышливо фыркая на подъемах, довез меня до конечной остановки. Я вылезла и подождала, пока машина уедет. Воцарилась тишына. День стоял ясный, слегка морозный. Снег, в отличие от московского, белый и чистый, просто сверкал в лучах светила, на секунду я зажмурилась, потом вновь открыла глаза. Узенькая дорожка, петляя между деревьями, бежала вниз. На секунду мне показалось, что там стоит папа и довольно сердито твердит: - И кто же это, Рыжик, разрешил тебе одной выходить на шоссе! Вздрогнув и тряхнув головой, чтобы прогнать видение, я быстрым шагом пошла по направлению к дому. Вышагивать предстояло минут десять, и мне не встретился ни один человек. Уже тогда, когда рука взялась за калитку, в голову неожиданно пришла мысль.
|